27 Апреля 2017
$56.31
61.51
PDA-версия PDF-версия Аудиоверсия

Новости дня
День Победы23.04.2010

Последний дозор (Часть 1)

Повесть Михаила Петрова «Последний дозор» полностью будет опубликована в пятом номере журнала «Москва»

Повесть Михаила Петрова «Последний дозор» полностью будет опубликована в пятом номере журнала «Москва»
Посвящается Р.И. Алехову
1.
– Воля ваша, слушайте, – нетвердо начал мой пассажир. – Как матушка моя говаривала, «Ваша воля – наша доля…» Родом я из Заозерска. На начало войны мне шел десятый год. Мы жили на втором этаже деревянного жактовского дома с видом на озеро. Прямо под нашими окнами бакенщик зажигал с лодки бакен, ходил на колеснике «Заозерск» наш отец. Он в пароходстве работал, мама на кожзаводе. В тихие вечера гудок его парохода покрывал всю округу. Война отняла у нас отца (правда, он погиб в финскую в 1939 году), погасила бакены, заткнула деревянными кляпами гудки пароходов. Потом исчезли консервы, сахар, появились карточки. Эвакуировали кожзавод, мама пошла работать в госпиталь. Брату перестали носить журнал «Юный художник». Начались боевые тревоги, отключили электричество, свет давали только в учреждения, больницы и школы. Вышел приказ о светомаскировке, вечерами мы занавешивали окна одеялами, зажигали коптилку. И чем ближе подступала война, тем страшнее становилось ее дыхание. Конфисковали рыбацкие лодки, закрыли ларьки, торговые точки. Люди запасали соль, спички, керосин, муку.
Но после трех десятков бомб, сброшенных на наш город, немец стал летать далеко за озером. В очередях вдруг заговорили, будто бы по приказу самого Гитлера. Будто бы молодой австрийский ефрейтор Шикльгрубер в 1915 году находился в нашем городе в плену и, дело молодое, влюбился в дочь местного аптекаря Гольдмана, Фаню. Отец ее заартачился и не отдал за бедного ефрейтора. Фаня отравилась. В память о Фане фюрер будто бы и пощадил наш город. Шептались, будто после войны Гитлер намерен побывать в городе своей первой любви, потому его и не бомбят.
Мама уходила в госпиталь затемно, возвращалась ночью, мы с братом сами кашеварили, стояли в очередях. Когда поступали раненые, она пропадала сутками. Тогда мы бегали к ней. Если бывали в Заозерске, госпиталь располагался в церкви у кладбища. (Немцы церкви не бомбили, наши это скоро учли). В левом приделе приемное отделение, в правом – палата с лежачими, в алтаре хирургическое отделение, откуда стонут, в нос бьет запах эфира, карболки. Со страхом заглянешь – всюду носилки с ранеными, кто прикрыт шинелью, кто серым одеялом; кто-то с надеждой смотрит снизу вверх на ноги людей, кто-то, кого называют «тяжелый», лежит, закрыв глаза, тихо стонет. Кто-то ждет участи на скамейках вдоль стен, где раньше нищие сидели. Эти – «легкие». Мать командует санитарками, раздевает раненых, отправляет в душ, занавешенный серой клеенкой. Мне больно видеть ее среди полуголых и голых мужчин, я страдаю, глядя, как она снимает рубахи и кальсоны с «тяжелых», ведет их в душ.
А брат фрески разглядывает: Иисус на ослике въезжает в Иерусалим, Иоанн Креститель с отрубленной головой, бородатый Саваоф под куполом. Дома он рисует всех по памяти. Я восхищен: настолько похоже. Мой брат вундеркинд. Он рисует, лепит, режет. Я искренне считаю его настоящим художником, как Шишкина или Репина. Он рисует лучше всех в школе, в изостудии Дома пионеров у Ивана Савича Капустина. Профессиональный художник, Капуста, как звали его мы, ходил по городу в шелковой блузе, берете, всегда с мольбертом. Как-то студийцы показали ему рисунки брата. Тот сам разыскал его в школе, а потом маму, долго говорил с ней наедине. Брат может набросать портрет любого за каких-нибудь полчаса. От желающих у него нет отбою: нарисоваться просят родственники, знакомые, одноклассники. Он редко кому отказывает. Усадит и без стерки, начисто, набросает портрет. Все прочат ему большое будущее, о нем писала «Пионерская правда». Его работы печатал журнал «Юный художник».
Я до сих пор храню его детские рисунки. Все восхищаются: «Ух, ты!..» Принимают портреты 13-летнего подростка за работы зрелого мастера. Рисунки его восхищали самого Капустина. «Ну и глаз, – удивлялся Иван Савич, – ну и рука!..»
С началом войны Капустин ушел воевать во фронтовую газету, рисовал карикатуры для плакатов: бесноватого Гитлера, Геббельса. В нашей школе тоже развернули госпиталь, занятия начались аж в декабре в заводской конторе, но учиться там мне не пришлось. Мой брат попал в страшную беду, и меня отправили на деревню к бабушке.
Первое лето войны мы, заозерские мальчишки, проторчали у вокзала, куда прибывали эшелоны с техникой, боеприпасами, ранеными. Там, в ближнем лесочке, мы освоили взрывное дело. Там высыпали порох из первого патрона, понюхали, чем он пахнет, разрядили снаряд сорокапятки. В городе появились раненые, а потом и убитые дети. Поползли слухи о детских увечьях: кто-то выжег глаза, кто-то подорвался на мине, остался без ноги. Но мы ничего уже не боялись. Запускали фейерверки, подрывали в кострах мины и патроны, выплавляли из снарядов тол, глушили в озере рыбу. До поры, как говорится, до времени…
Лето выдалось грибное, бабки уверяли, «к войне». Запасливые мамы по утрам сряжали нас за грибами. Корзины в руки – и в лес. Мы набирали их за полчаса одними белыми. Случалось, и в лес не заходили – грибы выбегали далеко в поле, на опушки, к дороге. Мы брали только молоденькие, на тугой толстой ножке; подосиновики и прочие обабки, моховики и маслята распинывались ногами наравне с мухоморами. Тем летом все сушили грибы в печах, духовках, низали на нитки, развешивали гирляндами по комнатам и на окнах, ссыпали на зиму в мешочки.
В тот злополучный день мы ушли в лес за железную дорогу. У насыпи кто-то нашел две лимонки. Патроны, ящики с порохом мы уже прошли, а гранаты попались впервой. Решили одну взорвать. Пуня смело вырвал из лимонки чеку, перебросил гранату за насыпь. Мы залегли, через секунды шарахнуло, нас осыпало щебенкой и пылью, все пришли в восторг, всем хотелось воевать. Вторую лимонку выпросил брат. Чеку он выдернул, но вдруг испугался, услышал за насыпью голоса. С гранатой в руке выбежал на шпалы и замер. Интуиция его не подвела: два карапуза, соблазнившись взрывом, уже бежали к нам «посмотреть». Брат обернулся назад, сзади мы. Он закрутился на месте, зажал над головой руками лимонку, успел крикнуть: «Ложись!» И тут рвануло.
Никого даже осколочком не задело. У брата кисти рук как ножом срезало.
Помню, он медленно спускается с насыпи, удивленно глядя на обрубки рук. Вместо ладоней, пальцев торчат синеватые кости, в глазах изумление и страх. Только лицо и рубашка забрызганы кровью, а на белых губах плавает улыбка, и он говорит мне… Никогда этих слов не забуду:
– Юрик, маме не говори… Забинтуем и скажем, стеклом порезался… Чтоб она подольше не узнала…
На наше счастье в город ехала дрезина с солдатами. Солдаты забинтовали брату окровавленные культи, подняли его в кузов и довезли со мной до вокзала, потом к маме в госпиталь. Помню, мама просит хирурга отнять у нее хотя бы одну кисть и пришить к его руке, а тот, видавший уже и не такое, повторяет растерянно:
– Да не Бог же я, мамаша, и не портной, а он не кукла…
Когда назавтра мы пришли с мамой к брату, забинтованные культи почему-то привели меня в ужас, я выскочил из палаты. Догнали меня далеко на улице и едва успокоили. Со мной что-то произошло: я не мог видеть брата без рук. На меня тотчас накатывал горячий, как кипяток, страх, я в страхе бежал, куда глаза глядят. Не понимал, как он будет жить без рук, не мог посмотреть на него. Жуть охватывала от того, что я с руками, а он без. Без рук брат виделся мне каким-то другим человеком. Меня начинало трясти еще на подходе к госпиталю. Я не понимал, как он застегнет пуговицы, будет есть, пить, рисовать. Ночами мне снилось, как он тщетно пытается взять беспалой культей стакан чаю или кусок хлеба, я просыпался в ужасе. У меня началось нервное расстройство: беру хлеб – он валится из рук, поднимаю стакан – он выскальзывает на пол.
Военврач напугал маму нервным шоком, велел немедля сменить обстановку. Срыв мог закончиться психическим расстройством:
– Это очень серьезно! У детей, переживающих казнь Христа, на ладонях нередко появлялись незаживающие кровоточащие раны, как от гвоздей. Тогда-то, от греха подальше, мать и отправила меня к бабушке Акулине Ананьевне. Отправила на время, пока брат лечится, а получилось – на всю войну…
2.
Наша неродная бабушка Акулина Ананьевна жила неподалеку от Заозерска в деревне Пречистое. Дед Василий женился на ней после смерти родной бабы Поли.
Ананьевна до революции служила горничной у богатых людей, «чисто ходила», как с особым значением говорили о ней в деревне мужики, имела городские наряды и даже украшения от господ. Те же мужики намекали на какие-то особые отношения ее с барином, из-за чего, мол, называл он ее не Акулиной, а Аней и после обеда, когда она отдыхала, запрещал своим детям шуметь: «Тс-с! Аня отдыхает». Отсюда и гордыня у нее. И за деда будто бы сорокалетняя старая дева пошла только после его обещания не загружать ее крестьянской работой. Дед обещание сдержал: в лес и в поле она не ездила, землю не копала, сено не косила… А дом наш был единственным в деревне, где на заднем мосту, в сарае, стыдливо пряталась сколоченная дедом теплая уборная с дверью.
У деда водились и гуси, и овцы, и поросята. После его смерти Ананьевна оставила в хозяйстве корову да кур. Мамины братья обижались на нее: «Прибрала к рукам отцовское добро, и как будто так и надо! Не она ведь наживала!..» Но судиться с ней не стали, не до того было. Коммуна, а потом коллективизация выдули из большого дедова дома всех его детей в города, последней уехала в Заозерск моя мама в 1932 году, уже из колхоза. Жили они с отцом счастливо, но недолго. Получив похоронку, мама больше судьбы не искала…
Бездетная, бабушка имела характер суровый, теплых чувств ни к детям деда, ни к внукам не знала, отца моего и вовсе недолюбливала, собиралась выдать маму, ее падчерицу, за знакомого вдовца из Сороги, а та выскочила за отца. Бабушка надула на нее губы, мама – на бабушку, они перестали родниться, даже беда их не примирила. Мы с братом платили «Акуле» тем же. И маме стоило труда упросить бабушку взять меня под крышу родного деда. Сошлись только на условии моего полного ей подчинения. Никакого двоевластия: «по маме соскучился», «а мама говорила». Подчиняться ей! «Всё делать, как я сказала!..» Словом, приняла она меня в ежовы рукавицы.
И маме пришлось согласиться.
Теперь понимаю, условия те диктовались не только ее своенравным характером. На прифронтовой полосе валялось в достатке патронов, мин, неразорвавшихся снарядов. А мы, юные пиротехники, без устали стреляли, взрывали и экспериментировали везде, где могли. Война плодила сирот, сирот превращала в инвалидов. Бабушка, особенно поначалу, шпионила за каждым моим шагом, боясь повторения Витькиной трагедии со мной.
Жилось у нее несладко. Будущим суворовцам, думаю, служилось легче. Я не мог без спроса отлучиться из дома, а когда уходил, «увольнение» контролировалось по часам с точностью до минуты. При опозданиях подвергался жестокому допросу: где болтался? Почему опоздал? С кем гулял? Отношения осложнялись еще и ее старушечьей подозрительностью и скупостью. Она жила по правилам, усвоенным в барском доме в Петербурге, ими она гордилась и буквально истязала меня. Сам слышал, как похвалялась бабкам: «Будет он у меня по ниточке ходить».
Обязанностями меня наделила выше крыши. Летом я встречал из пастухов корову, кормил кур, зимой носил дрова к печке. Я открывал и закрывал трубу, записывал расходы продуктов и дров, ставил самовар, беспрекословно выполнял все ее приказы. Сломав палец на ноге, она передала мне и свою святую обязанность возить в город молоко на обмен. Привыкшего в городе к личной свободе и даже праздности, меня эти нескончаемые и однообразные заботы утомляли.
Особенно донимала печка, ежеутренние и ежевечерние вылазки на чердак, где я, стоя на лесенке, должен был открыть и закрыть вьюшку. Затапливалась печь в шесть утра! Открываешь! Потом тоскливо ждешь, когда она истопится. Закрываешь! Зимой – два раза! Утром и вечером. Скуповатый дед для сбережения тепла вделал проклятую вьюшку в трубе аж на чердаке, чтоб печь подольше не выдувало. По приказу бабушки мчишь в холодные сени, лезешь по лесенке на чердак, ищешь вслепую проклятую дверцу на трубе, пачкаешь руки в скользкой и мохнатой саже, шаришь холодным чугунным блином, похожим на сковороду, углубление внутри трубы. Бабушка подняла эту процедуру на высоты полдневного выстрела пушки Петропавловской крепости. Опоздать на минуту или, упаси Бог, закрыть раньше – грозило страшным скандалом! Угара она боялась пуще пожара, нюх на угар имела тонкий. А ведь я еще три раза в день наставлял ей самовар, кормил кур, поил Красаву, помогал полоть гряды, а вечерами под ее диктовку заносил в тетрадь дневные расходы.
Учет велся строжайший. И особенно яйцам, сливкам и сметане. Сметана мерилась особой лучинкой с засечками. Щупая кур, знала о движении каждого яйца еще в курице. Если курице удавалось снестись на стороне, мы искали ее контрабандное яйцо до победы. Если не находили, подозрение падало на меня. Если находили, кура наказывалась: эту в сарай до яйца, эту, негодницу, под корзину. Куры боялись ее. Стоило хохлатке будто бы нехотя направиться в сторону, как голова бабушки немедленно появлялась в окне. «Ку-да-а?! – ласково пела она. – А ну наза-ад!.. Я кому сказала!..» Говорят, кура дура. Нет! Хохлатка дергалась, как подстреленная, разворачивалась и стремглав неслась назад. Знала, пощады не будет.
Нарушения не прощались и мне. Любила выставить в назидание мои пожитки в сени: летом – валенки и телогрейку, а зимой – кепку и старые сандалеты – и закрыть дверь на крючок. Мол, ах, так? Скатертью дорожка! Нередко выставленные за дверь пожитки служили мне укором, что я не принес дров, не нащепал лучины для растопки, не согрел самовар. Уже в сенях я должен был начать осознание своей вины, а перешагнув порог, молниеносно, как курица, повиниться и исправиться…
Первая военная зима наступила рано, снег выпал в начале октября, а в конце месяца уже гудели метели. Я помню, как вступил в действие печально известный приказ об установлении полосы боевых действий шириной в пять километров. Отступая и занимая оборону, наши насильно выселяли с этой полосы жителей, а деревни жгли. Помню густые багрово-черные дымы из-за леса. Когда горело жилое, дым шел особенный; старые люди, заметив его, испуганно, как на покойника, крестились, пытаясь угадать название очередной сожженной деревни. Жителей ее расселяли по соседним деревням, по городским родственникам. Но чаще всего вместе с коровой, скарбом, детьми они уходили в ближний лес, в наспех вырытую землянку.
В Заозерске исполнением приказа №0428 занималась специальная бригада под началом Нюры Постовой. До войны она работала курьером в райисполкоме, весь город знал ее мужиковатую фигуру в кепке и кожаной куртке, которую она носила и зимой, и летом, ее хриплый зычный голос, кашляющий громкий смех. Нюра была гермафродитом, носила брюки и сапоги. Дело, которое ей доверили, превратило ее из объекта насмешек и шуточек в зловещую фигуру, вестника войны. А она отдалась этому делу целиком без остатка. По одному ей известному плану она внезапно появлялась в деревне, била в пожарный колокол или рельсу и зачитывала собравшимся жителям страшный приказ в трехдневный срок покинуть деревню со всем скарбом и живностью. Куда, ее не интересовало.
Жители не всегда подчинялись Постовой. Случалось, не пускали и в деревню, заворачивали бригаду поджигателей прочь. Нюру не раз бивали. Тогда она вызывала военных или милицию, а те уже без предупреждения забрасывали дома бутылками с зажигательной смесью. Но, бывало, женщины останавливали и солдат, ведь у многих из них где-то был дом, хозяйство, жена, малые дети. Солдаты в нарушение приказа поджигали вместо домов сараи, бани, хозяйственные постройки, оставляя дома нетронутыми. На рынке я наслушался историй о том, как свои поджигают своих. С тревогой и страхом ждали и мы с бабушкой, когда докатится и до нас огненный вал войны. На крайний случай мы хотели забрать Красаву, сено и перейти жить к нам. Но фашист остановился.
Я нашел старые дедовы лыжи, приспособил к валенкам и наладил кататься с берега. Вскоре один случай вконец осложнил наши отношения с бабушкой. Вернувшись с прогулки, я по мальчишеской слабости обрызгал сугроб перед окнами, прямо с тропинки. Бабушка заметила и сделала мне выволочку:
– Это ты сделал, маличик?
У меня не хватило мужества сознаться, бормочу в оправдание что-то про собаку или кошку.
– Ты лжешь, маличик! Я видела тебя своими глазами! – зажала мочку моего уха между холодными старушечьими пальцами и совсем не больно, но как-то унизительно, будто нашкодившую кошку, потрепала ухо, приговаривая: – Не делай так, не делай так, ходи в сарай, ты не собачка, не кошка, а взрослый маличик.
Со слезами жгучей обиды я вырвался у нее из рук, бросил лыжи и убежал в колхозный сенной сарай, где дал волю слезам. Мне казалось, такого унижения я никогда еще не испытывал. Я и сегодня помню ту поистине кровную обиду. Вдруг осознал свое сиротство, ведь ни мама, ни баба Поля такого себе не позволяли. Они наши желтые пеленки стирали, горшки за нами выносили, а Ананьевне моя дырочка в снегу оказалась чужой. И сияющая звезда родного дедова дома после того надолго померкла в моей душе. Обида больно глодала мое сердце, мне кажется, она жива и сегодня. Я хотел убежать домой и убежал бы, не будь дома моего покалеченного брата, отнятых войной рук, которых я все еще боялся паническим животным страхом.
Жизнь у бабушки закалила, но и согнула мой характер, закрепила дурные черты, которых я у нее нахватался. Бабушка гневалась, если заставала меня дома праздно сидящим или, не дай Бог, лежащим на лавке. Я стал малодушно вскакивать при звуке ее шагов, хвататься за книжку, веник или за косарь, лакейски ей показывая, что занят, даром хлеб не ем. Бабушка не терпела, когда я всуе что-то жевал, а ведь есть в войну хотелось каждую минуту. При звуке ее шагов я спешил трусливо проглотить нежёваный кусок. Странно, но эти привычки живы во мне по сей день. Чьи-то шаги за дверью так и остались для меня сигналом тревоги, я напрягаюсь, теряюсь.
У бабушки я научился врать. Сразу после моего переезда к ней она стала замечать пропажи продуктов и даже вещей. То сливок в крынке убавилось, то творогу стало меньше, то лепешка исчезла, то вареную «картофину» в мундире раздавила ногой в сенях. Как она оказалась там?!.. Все подозрения почему-то падали на меня. Уставится в глаза карими глазками и буровит душу:
– Маличик, у нас опять пропало два яйца. Не знаешь, куда они делись?
– Да не брал я, бабушка, вот тебе крест, не брал!
– Маличик, а может, ты не украл, а просто взял? А коли без спроса взял да не сказал, это 
все равно как украл…
Так запугала меня допросами, что, приходя из школы, я бросался на колени перед иконами и молил Божью Матерь, чтобы хоть сегодня у бабушки ничего не пропало и она не ругала бы меня. И сам не заметил, как, идя от бабушки домой, в город, стал прихватывать несколько картофелин из погреба, морковку, луковицу или яйцо. Не елось мне здесь в одиночку, хотелось поделиться хоть с братом. Но в дни, когда я молился, я воистину ничего не брал, а продукты все равно пропадали. И стал замечать: ругает она меня за чужие грешки. Я не любил ни сметаны, ни сливок, никогда не поднимал крышку ларя, где она хранила крупы и соль, а они, по ее словам, тоже пропадали.
Тогда же я заметил, что продукты и правда исчезают из дома. Однажды средь бела дня куда-то испарилось полсковородки картовника. Я грешил на кота, бабушка – на меня. Тогда у меня родилось подозрение, что к нам кто-то тайно приходит или даже живет у нас. Дедушкин дом на две половины был огромен. Необъятные сени, летняя половина, кладовки, мост, омшаник, подпол, где я в детстве однажды заблудился, а над всем этим огромный чердак, куда никто не заглядывал. Здесь мог бы спрятаться и незаметно жить не один человек. По ночам, а то и днем, когда я оставался один за уроками, я стал явственно слышать чьи-то шаги. Скрипнет половица в сенях, встреснет вдруг потолочина на чердаке, посочится с потолка пыль. Проверить бы, а у меня от страха мурашки по коже ползут. Бабушка уйдет к подругам чай пить, а мне велено сидеть. Я просил завести собаку, бабушка наотрез отказывала; собак она боялась, в Питере ее однажды сильно искусала дворняга. И домового бабушка решительно отвергала, в домовых, леших она, истовая христианка, не верила.
Опасения мои росли. По вечерам, влезая по пояс на темный чердак, я стал испытывать жгучий страх. Протяну руку к трубе, и окатит мысль: а ведь в темноте кто-то есть. Стою на лесенке и не решаюсь сунуть руку в трубу, всё мерещится: сейчас кто-то схватит за руку и утянет на чердак. Зажигать спички на чердаке бабушка строго запрещала, фонарика я не имел, проверить свои подозрения боялся. Не раз слышал возню под полом, шорох на чердаке за вениками. Да и бабушка не раз чуяла запах табака и даже табачного дыма, но ее подозрения падали целиком на меня. Я просил маму взять мою сторону, но мама связывала все с моими фантазиями, со страхами от перенесенного нервного стресса. Но я уже, кажется, твердо знал: дело не только в бабушкиной подозрительности. И обреченно терпел ее тиранство…
3.
И все же деревенская жизнь  развеяла мои страхи, их занесло новыми заботами и новыми страхами. Два раза в неделю я возил молоко и творог на городской рынок, где менял их на хлеб и крупу. Летом в окружную от нас до города километров шесть, а зимой – рукой подать: километра полтора-два. Перейдешь по узкой снежной тропинке залив, и ты в городе. Там меня ждали иногда прямо на берегу: кто с хлебом, кто с крупой, ведь сельским карточки не полагались. Но рассчитывались и деньгами, и даже махоркой, на нее бабушка выменивала у солдат хлеб и сахар.
Вскоре через Пречистое на Демянск, где удалось окружить целую немецкую армию, стали проходить наши резервные части – пехота и ополчение. Путь их лежал к таинственному «Рамушевскому коридору», соединявшему окруженных фашистов с их основными силами. Ночами у нас в деревне формировали подкрепление и отправляли на передовую. С передовой, уже раненых, солдат везли совсем другой дорогой и даже не в мамин госпиталь, а куда-то в Бологое.
Немцы стояли от нашей деревни в 15–20 километрах, а если брать напрямик, озером, то и ближе. Наверное, они взяли бы и город, но планам помешал необычный ледостав. Озеро в 1941 году замерзло в сильнейший ночной шторм, какого и старики не помнили. Ураган подогнал тонкий лед к берегу, поднял на ребро. А ударивший ночью крепчайший мороз в мгновение ока заковал их вдоль берега. Эти льдины, будто вынырнувшие из озера сказочные существа, торчали из него всю зиму фигурами зверей, птиц, чудных животных и даже затейливыми теремами высотою два и даже три метра. Ветер и солнце к весне превратили их в живописные композиции. Но ходить среди той красоты было мучением, и наступать по такому льду с техникой и вооружением немцы не решились. Ваня Монах, стороживший городской рынок в фанерной будке при рынке, называл те ледяные скульптуры Христовым воинством. Это воинство будто бы вызвал из озера сам святой Нил Столбенский по его, Ваниным, молитвам. Женщины крестились и подавали ему.
Тропинка из деревни на рынок плутала в ледовых торосах. И я любил задержаться среди них, представлял себя то охотником на белых медведей и моржей, то покорителем Северного полюса, то отважным разведчиком в немецком тылу. А санки, на которых вез молоко, фантазия превращала в тушу тюленя, в нарты покорителя полюса. Я не узнавал своего города, занесенного диким снегом. Приходил в себя только на рынке. Зимой немцы редко нас бомбили, и рынок сразу ожил. Некоторые горожане завели осенью коз, приходили сюда покупать сено с возов. Те, кому купить целый воз было не под силу, обмеряли его веревкой, а потом ловко рассекали на части остро отточенной штыковой лопатой. Чаще всего на две, но, случалось, и на четыре. Мне нравилась эта процедура. Ваня Монах, сняв свой рваный кожух, влезал на воз, похожий на буханку, и, орудуя отточенной лопатой, ловко, как бритвой, рассекал его. Срез получался ровным, его хотелось погладить. Разгоряченному работой Монаху тут же давали расчет: десяток картофелин, пригоршню пшеницы или овса, горсть сушеного снетка, пяток мороженых ершей.
Ваня Монах лицо известное. Семья его жила в Погорельцах, до коллективизации он, говорят, и в церковь-то не ходил, но после раскулачивания и высылки его отца резко переменился. Надел длинную холщовую рубаху, отпустил пегую бороду, выстаивал все службы, истово молился. Зимой поверх рубахи надевал зипун, тоже длинный, стал похож на монаха. Странничал. Ночевал, где пустят. Когда случалось заночевать в Погорельцах, к себе в дом не шел, как сестра ни звала. «Домой не пойду, – отвечал сестре, – ибо враги его домашние его. А я ничей, я Божий». И шел ночевать к чужим. Монахом его и прозвали. Постранствовав, стал Ваня заговариваться и изъясняться иносказаниями. То пословицу брякнет, то присказку, то бросит многозначительно два-три бессвязных слова. Постепенно верующие женщины стали связывать его ответы с происшедшими событиями, и за Ваней пошла слава знатца. Один раз надсмеялись над ним два подростка – Вася и Тимка. Подошли к нему сзади и дали понюхать горстянку. Навонял в горсть Тимка, а понюхать предложили оба, дескать, отгадай-ка, кто? И убежали. Ваня понюхал воздух и ответил: «Кишка хохочет, под ножик хочет». Никто из сидевших рядом с ним на бревне не обратил внимания на его слова. Но ночью у Тимки внезапно разболелся живот, всю ночь он криком кричал. Мать и бабушка ему и мылом живот мылили, и соды пить давали, мокрой шерсти к животу прикладывали – ничего не помогло. Утром привезли в Заозерск, оказалось, у мальца заворот кишок. Еле-еле отходили его хирурги, полметра кишки пришлось вырезать. Тут бабы и вспомнили загадочные Ванины слова. И понесся круг озера слух: Ваня пророк, обижать его нельзя, смеяться над ним грех, Бог накажет. Давай Ваню уважать и бояться. А другой случай совсем укрепил его авторитет. Перед войной, осенью, пришел Ваня в деревню Климово, постучал в первую избу погреться, хозяев не оказалось. Двери тогда не запирались, Ваня забрел в дом, без спроса залез на теплую печь и уснул. Пришли с работы хозяева, глядят, с печи Ванины грязные ноги торчат, а из-под рубахи, Ваня штанов не носил, причинное место выглядывает. Хозяин, мужик молодой, согнал его с печи и выставил из дома чуть не взашей. Ваня и скажи ему: «Пожалели Ваньке, поживете в баньке». И ушел. А через два дня поставила хозяйка самовар и пошла к корове. Пока ходила, выскочил из самовара уголек, докатился до половика, изба и загорелась. И все сгорело, одна банька осталась, в ней и пришлось семье зиму зимовать. Стал Ваня желанным гостем везде. А в войну и вовсе нарасхват стал. Повадился будто бы вдов утешать. Да не с каждой и на печь ложился. А то рано утром столкнет хозяйку с печи и скажет:
– Ты сама-то иди, управляйся, а дочку-то шли ко мне …
Многие и это будто бы за честь считали.
Я вставал у зеленой Ваниной будки, ждал «клиентуру», разглядывал, как наполняется рынок. Колхозницы из дальних деревень привозили яйца, битых кур, кроликов, мешки мороженой клюквы, мороженое молоко. Такое молоко готовили с вечера: наливали в тарелки и выставляли в сенях на мороз. За ночь оно превращалось в синевато-белые диски, хозяйки ставили их перед собой друг на друга, получались высокие причудливые колонны, похожие на китайские пагоды. Я возил молоко свежее или топленое. В обмен на него мне давали продукты, я отоваривался, забирал пустые кринки. Самую маленькую крыночку топленого молока бабушка посылала брату.
Продолжение следует
 
Михаил Григорьевич Петров родился в с. Чередово Омской области. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Работал в Омске: «Молодой сибиряк», Омское телевидение; в Твери (Калинине): «Смена», театр юного зрителя; в Москве: журнал «Наш современник». Основатель и редактор журнала «Русская провинция» (1991 – 2002). Автор книг «Иван Иванович», «Сны золотые», «Затяжная весна», «На осеннем ветру», «На пустыре», «Отвергнутый камень».
136

Возврат к списку

Фронтовые дороги ведут в Ржев
25 марта 2017 года. Идет подготовка к Международной военно-исторической экспедиции «Ржев. Калининский фронт» у деревень Есемово и Кокошкино. Отряды приезжают на политую кровью землю – предстоят полевые работы. У деревни Полунино московские поисковики находят останки красноармейца.
26.04.201722:03
Больше фоторепортажей
 
Этот уникальный проект наша газета и областная универсальная научная библиотека имени А.М. Горького проводят при поддержке Правительства Тверской области. 
22.10.201604:07
Больше видео

Архив новостей
Пн Вт Ср Чт Пт Сб Вс
27 28 29 30 31 1 2
3 4 5 6 7 8 9
10 11 12 13 14 15 16
17 18 19 20 21 22 23
24 25 26 27 28 29 30
Новости муниципалитетов
Письмо в редакцию